Осень



Каждый раз, когда я открываю тетрадь, чтобы отдаться течению мыслей, я думаю: а не приготовить ли мне пасту? И пусть она кому-нибудь не по вкусу, зато она нравится мне.
И я иду на кухню и готовлю пасту с песто. Зажмуриваюсь от наслаждения. Первую банку песто я привезла из Палермо – не потому, что купила ее специально, просто не хватило времени съесть, – и тотчас нашла такую же рядом в «Пятерочке».
С этого часа было ясно: теперь не надо ехать в Палермо, чтобы поесть пасты. Но вот чего мне по-прежнему не хватает, так это тамошнего вина.
Лапы кота стучат, как будто тикают часики. Я выхаживаю по кухне, высоко поднимая ноги, чтобы не запинаться о трех котов. Трех китов, на которых держится почти карантинная жизнь. Рутинная жизнь, в которой на самом деле мало что изменилось, разве что я ношу теперь маски, художественные маски, в которых соседи перестали меня узнавать – похоже, раньше они узнавали меня исключительно по губам, – а маленькие дети прячутся за матерей, едва на меня взглянув. Коты сидят каждый возле собственной миски, а то и вращаются, как планеты, возле собственной миски, и я выхаживаю над ними, как цапля.
Можно прожить вечность на седьмом этаже, блаженствуя, поглощая центнеры пасты, наблюдая сверху, как листья в великом усилии готовы выпалить в воздух, налиться соком и развернуться, разгладиться, тихо шурша. Везде, кроме берез под окнами. Я вижу сверху, как рабочий из шиномонтажной мастерской пристрастился к соку и меняет бутыли. Но почки не только этих берез замерли, не раскрывшись. Целая гвардия лиственных вот уже месяц стоит с набухшими почками. Время остановилось.
Время внизу движется медленней, думаю я. Это одна лишь видимость, что оно колеблется там, у земли, покачиваясь вспять. Оно явно идет вперед, только медленней, чем на седьмом этаже. И когда почки лопнут, не в силах удерживать больше напор жизни, у меня наверху будет царствовать осень.

История платья Aurora

Когда я наблюдаю удивление других, мое удовольствие амбивалентно.

Все чаще мне хочется спрятаться от других. И я скрываюсь в квартире возле Пьяцца Марина напротив палаццо Самбука.

С тех пор как я начала работать на dueRRuote, я испаряюсь. Во мне нет ни воды, ни твердого тела, ни мыслей. Немного вина.

Я мельчаю до молекулы, до элементарной частицы. Мне не платят. Обещают потом. Неизвестно, когда и сколько. Обещают контракт.

Жизнь теряется. Теряет радость и смысл. Новый орнамент на материях dueRRuote – молекулы, малые и большие, малиновые, сиреневые и голубые. Крошечные сиреневые выглядят дивно в отрезе из хлопка. Крупные малиновые и голубые вкупе с молочным восхитительны в шелке.

Давай мы всех потрясем, говорита Паола. Давай сошьем платье в стиле 20-х!

Так и будет, увидишь, — бесстрашная, отвечаю я.

Collapse )

Балкон

WP_006950.jpg

Хотела бы я быть той изогнутой тенью, которую вижу сейчас на сияющей Моке.
«”Ехать так ехать”, — сказал попугай, которого тащила кошка, — это казалось мне точным определением жизни», — читаю я в «Зеленой змее» Маргариты Сабашниковой. Я завтракаю на балконе – на самом большом балконе в доме, построенном при Муссолини, — и вижу невольно, что происходит на балконах в доме напротив.Collapse )

Синяя комната



Я живу в синей комнате с золотыми письменами на стенах. Каждый вечер, разглядывая вычурные завитки, причудливые росчерки и затейливые крючки, я слагаю из них новые неожиданные слова. А другие слова — те, что кажутся мне неизменными, обретают новые смыслы.
Каждую ночь синяя комната с золотыми письменами на стенах становится звездным небом. Звезды соединяются линиями, словно швами, на  шкуре небесной коровы. Эта шкура висит на  моих плечах, как меховая накидка.
Письмена образуют формы, контуры, очертания, и вот уже накидка покрыта стадами коров, лошадей, антилоп, согревающих мою кожу теплым дыханием. Между ними разгуливают медведи, лебеди расправляют крылья, павлины распахивают хвосты.
Время от времени я сама рисую на звездном небе, на шкуре, золотистые завитки и точки, и когда следом выхожу на балкон, нахожу новые звезды совершенно в том самом месте, где я их выводила на стенах. Выходит, что рисуя на стенах, я рисую небо над головой.

Имена


Обходя свой остров, я вижу рассыпанные вокруг круглые острова. Я называю их именами своих возлюбленных. Возлюбленные никогда не остаются в прошлом. Они со мною повсюду. Я пишу о них в толстых тетрадях. Если рассказывать об одном из возлюбленных в разных тетрадях, везде выйдет по-разному. Так много, бывает, зависит от цвета обложки.

Мои дома — как тетради, они тоже имеют свой цвет, и в каждом из них течет особая жизнь.

Люди вокруг меня похожи на острова. Отчего в первых моих сочинениях случалось, как правило, наводнение, за которым не наступало новой жизни? Оттого что утопали все острова.

Иногда мне кажется, в незапамятные времена с моего острова в море бросили обручи, когда играли в серсо. Обручи покачивались на волнах. К ним подплывали рыбы, как в аквариуме к кормушкам. С неба их видели птицы, слетали, а порой камнем кидались вниз. Потому что где трапеза — там и кипит жизнь. Постепенно обручи сделались островами, сохранив очертания круга. На них выросли травы, деревья и распустились цветы.
Collapse )

Дом с портретами



В этом доме в каждой его комнате, в коридоре, в каждом его закутке, проходе, углу, на каждой лестнице — мои портреты. Сходство мое с ними бесспорно или невнятно.

Портреты — как зеркала. Можно выбирать, на котором из них ты нравишься себе больше.
Я часто смотрюсь в зеркала и почти не замечаю портретов. Возможно, я жду от жизни чего-нибудь нового каждое утро.

Даже портреты других дам были написаны с меня. И если все начиналось с них, потом я сидела моделью, недвижная в чужой шкуре, перебирая воспоминания, которые казались мне не моими.

Мой портрет одновременно – автопортрет художника. В этом тайна любого портрета – авторские черты неизменно проступят при усердном его рассматривании.

Поэтому каждый портрет — это изображение модели, с которой он начинался, мой портрет, если его дописывали с меня, и автопортрет художника.

Каждое утро я просыпаюсь новым человеком, чего невозможно сказать о портретах.

Портреты не спят. В них удивление, тоска, нетерпение, желание бежать — желание другого кресла и дома. Каждый портрет — побег и одновременное заточение. Как радостно смотреть на портреты минувшего времени, когда знаешь: это тебе удалось, ты вырвался и свободен.

В доме, в котором живешь долго, даже пятна на потолке становятся твоими портретами.

Собаки и кошки — тоже твои портреты. Особенно те, что следуют за писавшим тебя художником, как привязанные.

Портреты порой вызывают недоумение: как будто бесчисленные «я», что тебя населяли, вышли наружу и оказались совсем не такими, какими ты их себе представлял. Какими ты их не ждал. Какими ты их прятал в себе, как платья в шкафу. Бывало, ты разыскивал платье, а оно не находилось — так хорошо ты его упрятал, когда заталкивал вглубь изо всех сил, зажмуривая глаза.

Иногда ты себя расправляешь, как платье, встряхиваешь и любуешься, как будто встречаешь себя впервые.

Портреты — напоминание о том, что можно отправиться жить в другой дом и в другую деревню. Да что уж там говорить, в новом доме мне всегда не хватает портретов. Может быть, из-за этого меня так неотступно и властно влекут к себе зеркала.

На портретах я могу быть мальчиком-греком с вишенкой, зажатой во рту, подругой известного литератора, возлюбленной авиатора-безумца, ветхим старцем, дельфийской пифией, смеющейся негритянкой.

У меня есть ненаписанные портреты. Для одного из них была приготовлена гигантская рама размером со стену. Даже воображать такую себя — это как глядеть на себя через лупу.

Когда я ухожу из дома, мои портреты провожают меня, высовываясь из окон, а комнатные растения раскидывают листья, точно ладоши.

Разве ты не вернешься в дом, где есть хотя бы один портрет, на котором ты сам себя ждешь и по себе скучаешь?

Куклы — тоже портреты. Когда их даришь одну за другой — исподволь раздаешь себя, и тогда ты живешь в разных домах одновременно.

Когда ты смыкаешь к ночи глаза, вконец утомленный, другие твои глаза смотрят со стен. Они наблюдают, как сердце каждого из твоих близких просыпается утром и восходит, как солнце.

Даже портреты других людей — тоже твои. Это портреты твоих возлюбленных, которые всегда знают, когда ты о них подумал.
Когда ты делаешь что-то руками, очаровывая красоту, все твои возлюбленные одновременно думают о тебе, как если издалека ты всем им улыбнулся и все они прижали руку к твоему теплому животу.

Я собираю портреты, как тетради, в которых пишу. У каждого портрета свои мысли.

Каждое мое платье — это тоже портрет. Это так же верно, как то, что у каждого платья — своя отдельная жизнь.

У каждого портрета внутри что-нибудь есть: шоколад, шпинат с лососем, лимон, апельсиновый торт.

Каждый портрет имеет уши и с неизменным вниманием слушает твою бесконечную жизнь. Это о тех портретах, глаза у которых закрыты.

Иконы — тоже портреты.

Для каждого портрета другой твой портрет — посторонний. Они не умеют сосуществовать, поэтому и разбросаны по самым отдаленным углам этого дома.

Тебе предназначено всюду на себя натыкаться, куда бы ты ни пошел. И торжествовать, потому что кто еще тебе так обрадуется, как не ты сам!

Птица



Окна виллы смотрят на пляж, покрытый розоватым песком. Сюда в погожие дни на променад стекаются горожане. Они шагают по узким дорожкам вдоль бесконечного пляжа, как будто идут по главной улице какой-нибудь северной capitale. Ветер раздувает одежды, распахивает плащи, поднимает полы пальто, бьет фалдами, как парусами.

Наглядевшись на них из окна, я беру своих кукол в руки, словно детей. Невозможно сидеть взаперти. Мы вливаемся в вереницу совершающих моцион. Ветер теребит наши юбки — он треплет двухъярусную мою и пышные юбки кукол.
Я иду и мечтаю: а хорошо бы, если бы руки делали что-то, пока я иду и их освещает солнце, — плели кружева или вязали носки, пока я иду по набережной бесконечно. Как эти розовые носки, которые мне подарила подруга, эти высокие носки, подвязанные атласными лентами. Мы для того ведь и живем, чтобы раздаривать то, что имеем.

Вернувшись домой, куклы дружно начинают вязать. Вместо того чтобы просто желать встречным тепла, мы будем его дарить шагающим по побережью. Однажды мы наберем водорослей на пляже, сложим из них гору, усядемся сверху в кресло и будем вязать носки, вплетая высохших бабочек и розовые ракушки. И в каждой из этих ракушек, найденных здесь же, на пляже, будет хотя бы одно отверстие, чтобы продеть нить. Собранные в связки ракушки тихо шуршат на ветру. В голос огромного моря всегда вплетаются шепотки крошечных раковин.

Куклы смиренно вяжут, а я читаю Фелисьена Марсо, вглядываясь по временам в линию горизонта, где море сливается с небом. Ветер выкатывает из корзины клубки разноцветной пряжи, и они разбегаются по сторонам. Спицы постукивают, нити шуршат, волны накатывают, воздух полнится благоуханием и негой.

Я сдвигаюсь из-под тени от пальмы. Ноги тонут в песке на остывающем солнце. Сверху песок теплый, но стоит ноге провалиться вглубь, и там она холодеет.

— Acqua’, birra’, — кричит темнокожий торговец, и я думаю: «Какая радость внутри от вина, которое я выпью однажды».

Прогуливаясь по набережной под пиниями и пальмами, я даю им имена моих кукол, моих подруг и возлюбленных. И рыбачьим лодкам я даю имена моих кукол и звезд. Ветер вздымает волосы на макушке, как будто там прорастают перья. Я всегда знала, что я птица.

Об овце

Lomogram_2016-06-07_10-56-55-PM.jpg

Найти свои старые записи. Надеть давно сшитое, давно забытое платье. Как странно читать о том, что казалось несбыточным, но вскоре сбылось.

Lomogram_2016-06-07_11-39-58-PM.jpg

Порой я создаю видимость беспрерывной работы. Хотя деятельность, которая остается невидимой и от этого не наблюдаемой глазом, я ставлю выше других.
Я могу наклеивать прокладки на детали для платьев и брюк, прикладывать их половинки к запястьям и бедрам, но в голове в это время должен не затихать водопад. Без смены тональности, потому что там мои куклы и женщины, которые живут во мне и к которым я без конца приближаюсь. Кажется, в водопаде все происходит само по себе. Но он захватывает меня, вместе с листочками, карманами, патами, и уносит с собой. Одна из моих кукол живет на овце, что пасется возле Чиминны. А когда-то она жила совсем в другом месте.
Я жила на собаке, лохматой и толстой. Целыми днями она только и делала, что ела. Или обливалась слюной. Она чавкала, присвистывала, хлюпала, заглушая любые шумы по соседству. Шерсть ее была редкой, но длинной и с легкостью спутывалась, напоминая о джунглях, которые я видела на картинках. В воображении я, проскакав по саванне в гриве льва, падала в чащу зарослей, раскинув в стороны лапы, и паутины подбрасывали меня, точно батуты, или я попадала на мембрану из козьей кожи, и подпрыгивала на ней с каждым ударом бьющегося сердца. Пахли мы вместе с собакой псиной.
Однажды я увидала маленькую овцу. Она спешила на водопой, и ветер теребил ее белоснежную шерсть, как заросли ковыля. Запах сдавил мое сердце и заставил прикрыть глаза. Я представила, как в блеске слепящего солнца эта шерсть колышется возле меня, как водопад. Искушение было так велико, что превзошло силу привычки, в которой я нежилась всю жизнь. Я перепрыгнула на овцу и продолжила путь на ней. Не открывая глаз, я упивалась новым запахом и касанием шелка.
Когда я поняла, что передвигаться в этой шерсти непросто, а она была густой и упругой, я научилась перемещаться по ней, цепляясь за кончики и перекатываясь, точно по облакам. После небольших экзерсисов я приобрела сноровку и теперь ныряла внутрь, устраивая водопад из каскадов волос. Когда я желала наконец подкрепиться, я скатывалась к верхней губе, кожа на которой была мягче и тоньше. Или устраивалась в ушах. Овца трясла головой, но лишь обдавала меня слюной и прохладой.
Collapse )

Морские ежи

DSC02952

Морские ежи
Мы с Микеле в Багерии возле палаццо settecentesco. По центру двухэтажного здания из рыжеватого камня – массивный арочный вход. В глубоких нишах по сторонам – огромные вазы. Мы распахиваем двери и, спустившись по сумрачной лестнице вниз, выходим с другой стороны палаццо. Вдоль узенькой улицы теснятся ряды обветшалых домов. Солнце и ветер их не щадят, и они выглядят собственными тенями.
К нам приближаются несколько типов со  смуглыми лицами – те, что кажутся вечно немытыми, точно признаки бедности навечно впечатаны в их кожу вместе с пылью вулкана. Молниеносная потасовка. Они отделывают Микеле. Их пятеро. «Беги!» – кричит мне Микеле. Я бегу, но один из оборванцев преследует меня и почти настигает. Он пытается меня ухватить, но я отстраняюсь. Через пару улиц мы выдыхаемся оба. «Давай вернемся», – говорю я ему, отдышавшись, и повторяю: «Вернемся!» Мне кажется, что Микеле лежит в зловонном проулке с проломленным черепом. Я настаиваю, и бродяга вдруг делается послушным.
Мы открываем те же двери палаццо и по сумрачной лестнице попадаем за виллу, а оттуда сворачиваем в узкие улочки направо от дома. Они пустынны, и мы не находим на них никого. Возвращаемся. Проходим сквозь виллу. Несколько раз. Мы ходим по кругу. Лестница в доме уже затянута одеялом, которое расстелили беженцы. Девочка посередине укачивает куклу. По бокам от нее стоят вазы. Мы торопливо ступаем справа от одеяла и немного его сдвигаем.
«Где-то теперь Микеле», – я вздеваю в тревоге руки. У меня мелькает надежда, что он вырвался и уехал. «Мы прошли еще не по всем улицам», – говорю я бродяге, который сопровождает меня, точно большая тень, не давая, впрочем, заглядывать во все проулки, и снова выводит на прежнее место, к порталу палаццо.
От него исходит жар, как от печки, когда он садится на перекрестке рядом со мной. Отсюда мы видим все, что происходит на двух улицах сразу. Возле меня лежат срезанные волосы Микеле, гладкие, короткие и очень черные. Я беру их щепоть, кладу в рот и начинаю жевать. У них солоноватый приятный вкус. Наверное, как у морских ежей, ни на какой другой не похожий. «Что ты ешь, его волосы?» – спрашивает бродяга и берет немного себе. «Я унесу их на кухню, – говорит он. – У них вкус любви».

Запах луны



Мне нравятся сухие цветы в вазах. Они пахнут давно исчезнувшим временем. Они как орнаменты, которые осыпаются незаметно, но нацелены в небо, точно еще полны затихнувшей жизни.
Цветы в вазах похожи на синие и золотистые на русском платке, которым обернут мой манекен. Платок пахнет сумеречным небом.
До вечера я одеваю женщин, живущих во мне. Женщины, живущие внутри, неизменно прекрасны. Как и те, что живут в зеркалах. Я всегда нахожу ту, что заставит меня восхититься. Если оставить их раздетыми, они будут, как цветы в вазах, обсыпать меня пылью.
Вечером я выхожу в темный город. Следом спускается с кухни запах щей и ржаных гренков. Сияет луна. У любого проулка я медлю, но справа сияет луна. Луна делает запахи ярче и утягивает за собой.
Я испытываю искушение запахами как терзание, как непрерывный соблазн.
У каждого, проходящего мимо, свой запах. По вечерам на улицы стекаются молодые. Стайки парней то и дело оказываются на пути. Запах их пота перекрывает дорогу, как лента, которая вьется еще какое-то время следом. Запахи длиннотелых девиц, почти ажурных в ночи, смешиваются в облака, висящие над тротуаром. Кажется, они хранят голоса, хотя сами девицы ушли. Я захлебываюсь в запахах сохнущих трав, опавшей листвы, автомобилей, покрытых желтыми листьями. Я иду на запах луны, которая неизбежно приводит в постель, на мои простыни, черные с одной стороны и с другой - молочные, белые. Постель словно день и ночь. Я всегда застилаю ночной стороной к телу.
По ночам в постели я вспоминаю деревню. Запах мягкой бабушкиной руки, которую она тянет ко мне из-под полога с высокой кровати. Я окунаюсь в нее, словно в жатый шелк, как в ведро с теплым парным молоком. Запах латунных шариков со спинок кровати. Запах навоза возле сарая, в котором ночуют коровы и куры. Огород уходит вверх и вниз от сарая в такую даль, что надо долго бежать, чтобы добраться до края.
Запах старых журналов «Работница» и «Крестьянка» на этажерке, запах прелой травы. Запах половиков, на которых я разглядываю полоски. Мне всегда в них чудится тайна. Я скрывала бы в полупрозрачных полосках всех, кто живет внутри. Мне так хочется спать на полу, как отец, когда приезжает помочь во время страды, после того как бабушка, поглядев в небо, определяет: «Вёдро»!
Запах молока, льющегося из крынки. Запах варева для коров в чугунках, похожих на опрокинутые колокола. Коровам готовят похлебку из картофельных шкурок, щедро сдабривая ее черным хлебом, который мы приносим из деревенского магазина.
Каждый день я завязываю на голове платок. Он пахнет покосом. Он пахнет свежескошенной травой и железной дорогой. У меня всегда кружится голова, когда я слышу запах покоса.
Запах сеней, в глубине которых хранятся яйца, ветошь, косы, грабли и весы с сундучком разновесов.
Запах белоснежного белья с вышивкой ришелье в сундуке. В глубине, на дне, бабушка прячет для нас приданое. Запах занавесок на окнах, за которыми то и дело грохочет поезд. Пассажирский по стуку отличается от товарняка. По пассажирским деревня определяет время: вот через Вильву идет казанский, теперь московский, а в семь вечера проследует поезд на Свердловск. У товарных мы считаем вагоны.
О времени сообщает еще кукушка с часов. Поймай ее, бабушка, умоляю я. И бабушка ловит.
Запах пирогов с черемухой из русской печи. Запах картофельных шанег. Запах кваса. Круглый стол со скатертью с бахромой, на которой я заплетаю косички.
Шаги Пастернака. Его голос, висящий в облаке запахов мяты и смородины в огороде. Все мои женщины внутри хотели бы быть его правнучками, но они об этом молчат.
Я оберну платками их головы и всех оставлю без платьев. В платках они будут пахнуть сеном, золотистой пылью с вышки в бабушкиной избе, пылью, веселящейся между связками благоухающих сохнущих трав.
Луна пахнет сеном и женским лоном.
Возвращаясь из магазина, я прихлебываю пива и вдруг вступаю в одуряющий запах трав. По Дороге жизни мчатся с шумом машины, а я, пойманная волной травяного запаха, не двигаюсь с места.